Бывший театр

• Д. Боровский и Р. Кречетова. «Деревянные кони»

Р. К. Это второй «деревенский» спектакль на Таганке. И он совсем не похож на многострадального, запрещенного «Живого». Интонация стала другой. Более безнадежной, трагической. Дело, наверное, не только в различии текстов Можаева и Абрамова, но и в чем-то еще?
Д. Б. Сейчас понимаешь: именно «Деревянные кони» подвели черту десятилетнего существования театра. На юбилее 23 апреля 1974 года играли как всегда в этот день «Доброго человека из Сезуана», но премьера «Коней» состоялась за несколько дней до него, и всех подстегивало желание успеть к «своей» дате. Театр находился тогда в отличной форме. Пора неудержимого, радостного существования. Проснешься утром, и уже тянет в театр. Целый день — там. Это была служба, которая отбирала все без остатка. Как тюбик краски: докручивался, дожимался до упора.
Счастливая идея Любимова — поставить абрамовскую «Пелагею», конечно, как-то связывалась с запрещенным «Кузькиным». Спектакль не удавалось отбить, и он беспокоил и ныл как незаживающая рана.
Повесть Абрамова была по своей силе равнозначна «Матрениному двору» Солженицына, и в театре имелась настоящая трагическая актриса. И как выяснилось позже — две. Добавили еще один рассказ Абрамова, и выстроилась судьба двух деревенских женщин. Вернее — трех: еще дочь Пелагеи. Три поколения. В «Деревянных конях» — великая терпеливица Василиса. Такое замечательное свойство русских женщин. И противоположный характер: тоже человек безграничного терпения, но в свой смертный час она, все осознав, восстает.
Тогда на Таганке кроме идеи литературной было еще важно, кому из актеров «это» по силам. И возникал следующий извечный вопрос: как? Как именно это сделать на сцене.
К тому времени уже были и «Зори», и «Мать», и «Живой», и «Час пик», и «Товарищ, верь…» — то есть проза. Пройден целый период активного, живого, тотального (как хотите) театра.
«Деревянные кони» — фактура крестьянского быта. Таким образом, пригодился опыт работы над «Живым»: деревенский быт на сцене можно (и интереснее всего) решать средствами условного театра. Вспомните советский театр 20 – 30-х годов. Средства выражения самого театра были настолько могучи, язык его настолько ярок, что уже не имела значения реальная связь персонажей с бытовой средой.
Р. К. То есть?
Д. Б. Да, не имела. Их средой становился театр. Театр открытой формы, который не скрывает свою театральную природу, а, наоборот, ею демонстративно пользуется.
У Абрамова горожанин приезжает в глухую деревню и на все смотрит со своей городской точки зрения. Описывает «живую» домашнюю утварь, будто экспонаты в музее. Собственно, так и зритель в городском театре смотрит на тот же быт, ту же утварь. Но каким образом все это передать сценически?
Тут я сделаю отступление. Родился я на море. На Черном. Но люблю речку. И отдыхаю по-настоящему только на реке. На лодке или в палатке. А гигантская, за горизонт, вода — для меня слишком тревожна. В лето, которым я занимался «Конями», так сложилось: друзья, дети, нужно было ехать к морю. И мы нашли деревню на море. На юге Украины. Не север, конечно, как у Абрамова, но крестьянская жизнь и труд везде один.
И как-то гуляя по полю, я напоролся на валявшуюся борону. Она, как водится, ржавая, забытая, увязла в земле. Орудие крестьянского труда. Я поднял борону и обомлел, осознав, сколь мощной выразительной силой она обладает. Из этой брошенной бороны исходил могучий и такой многогранный смысл. Острые клыки устремились на меня. Как средневековое орудие пыток. Жуть. Мгновенно возникла картина ареста из «Деревянных коней». Главная идея Василисы — труд на земле — обернулась для нее трагедией.
Это была счастливая, в прямом и переносном тоже, смысле — находка. Понадобилось всего несколько минут, чтобы додумать остальное.
Меня тут же потянуло домой, в мастерскую.
Спустя месяца два за две бутылки водки мы свезли из подмосковного колхоза необходимое для спектакля количество борон. К сожалению, сцену ареста, от которой все и пошло, нам играть запретили.
Р. К. Но все равно двойственность образа в спектакле ощущалась очень остро. Ведь тогдашние зрители прекрасно знали про ужасы раскулачивания, коллективизации, все то, что цензура заставила вымарать. От запретного, вернее запрещаемого, знания напряжение только усиливалось. У недоговоренности есть свои преимущества. А потом, насколько я помню, тень от борон давала ощущение тюрьмы, несвободы.
Д. Б. Наверное. Но все-таки жаль, что не дали аттракциону раскрыть все его выразительные возможности.
Когда сценическая идея в макете была утверждена и оставалось лишь ее реализовать, я поехал на север в вологодскую область для приобретения подлинной утвари. Мне выдали в театре наличные деньги, чтобы я мог там расплачиваться. Со мной поехал (вдвоем веселее и легче) наш режиссер и помощник Любимова Ефим Кучер.
Зима. Чистый, чистый белый снег. Тишина. Переходим от одной избы в другую, спрашиваю: «Есть ли у вас пестери, что-нибудь из бересты, утварь, которую вы собираетесь выбросить». В первых же избах я почувствовал, что нас подозревают в каком-то тайном умысле. Городской человек хитрый и знает свою выгоду. Купит за пять рублей, а продаст за тысячу. Действительно, какое-то время до этого дошлые горожане из Москвы скупали по дешевке иконы. Тогда, переступая порог, я стал предупреждать: иконы не покупаю. Пришлось придумать, что мы с телевидения, и если вы продадите вот этот урыльник (медный урыльник, из которого хозяин кур кормил), то увидите его по телевизору. Все равно, к сожалению, приходилось хитрить. Люди были очень подозрительны. Их и в самом деле обманывали.
Р. К. Не только обманывали, но и грабили. Забирали, например, литые иконки, характерные для кладбищ на Севере, прямо с могил. Мне один просвещенный «турист» показывал целую коллекцию. Этот очень образованный, интеллигентный вроде бы человек совсем не стеснялся такого своего «промысла». Он им гордился.
Д. Б. То, что интересовало меня, они обычно сжигали. Даже существовал какой-то день в году, когда все, что прохудилось или стало не нужным, уничтожали. Чтобы не захламляться. И нам часто говорили: «Э, где вы раньше были, мы уже все сожгли». Особенно (то, что мне и было нужно) из бересты, из лыка.
И, тем не менее, к концу недели мы уже обладали пятью мешками сокровищ! Нам предлагали даже ткацкий станок, но как мы могли его довезти.
Была еще странность. Я долго уговаривал одного мужика продать мне пестерь за пятерку. А он твердил: «Мне не нужна твоя пятерка, ты выставь бутылку». «Да ты пойди и за мою пятерку купи себе бутылку». «Нет, я пестерь не продаю, но за бутылку отдам». «Да какая же разница?!» Так и не смогли договориться. Пришлось идти в продмаг, который, конечно, оказался закрытым, искать Клаву, где она живет, чтобы открыла. Еще было время, когда все в таких «торговых точках» было забито водкой. После этого случая мы стали носить «горючее» с собой: за бутылку я покупал как за валюту. За пятерку отдать вещь было вроде бы дешево, а за бутылку — нормально.
В Вологду прилетели на самолете, оттуда добирались поездом: такое количество мешков набралось. Хорошо, что были вдвоем. Один бы я не справился. Мешки все заполнялись и заполнялись. Иногда приходилось пить при совершении сделки, и под воздействием водки люди начинали открывать сундуки: «да бери, что хочешь». В результате Зина Славина в нашем спектакле была одета в замечательные подлинные вещи.
У «Деревянных коней» была некая связь со спектаклем о Пушкине, который делался годом раньше. Там была идея вовлечь зрителя в эпоху прежде, чем он попадет в зрительный зал. Представлялось, что зрители войдут не в фойе, а в театральное закулисье, о котором они обычно только догадываются, как о некоем таинстве: актеры где-то за сценой готовятся стать Пушкиными, Кюхельбекерами, Дантесами… А вот и никаких тайн. Вокруг костюмы, мундиры, кринолины. На гримировальных столиках парики, бакенбарды, усы и бороды. Коробки с гримом. На зеркалах — гравюры и акварельные портреты персонажей, которые через каких-то тридцать минут появятся на сцене. Пусть зрители все это увидят, «коснутся» эпохи Пушкина и только потом войдут в зрительный зал.
Но когда начнется представление, обнаружится: никто не оделся в эти костюмы. И в самом деле, не в костюмах же дело. Явить дух времени, дух лицея, пушкинского окружения — разве костюм на это способен? Такая уловка, неожиданный ход: зрители ведь были уверены — сейчас артисты во все это вырядятся.
Р. К. Но ведь в пушкинском спектакле ничего подобного не было…
Д. Б. Не было. Потому что затея с закулисьем не осуществилась. Сейчас уже не очень помню: то ли времени не хватило, то ли средств. А возможно ни того, ни другого. Ведь нужно было сшить много «лишних» костюмов, причем музейного качества. Зритель-то смотрел бы на них вблизи и должен был видеть, что перед ним великое искусство кройки и шитья…
Вот эта-то нереализованная идея возникла снова в «Деревянных конях». Мы решили все-таки ее осуществить. Но иначе.
Горожане мало знают деревню. Покупают хлеб в магазине, не очень представляя, что это такое. Да они, наверное, и не должны знать. Хлеб есть — и хорошо. Но нам показалось важным, чтобы зрители как бы не со стороны смотрели.
Специально пробили вход из фойе на сцену. Двери в зрительный зал — закрыли. И возник потрясающий эффект: зрители шли в зал через сцену. Шли по подлинным дорожкам, привезенным из вологодских деревень. На боронах висит крестьянская подлинная утварь, как в музее. Таким образом, зрители-горожане проходили через сцену-избу и «оставляли» себя в ней.
Это было просто наслаждение, наблюдать за зрителями после третьего звонка, когда уже половина сидела на своих местах, а задержавшиеся, входя, вдруг замечали, что они на сцене, и на них смотрят. На мгновение они становились артистами и смущались, и терялись… Особенно опаздывающие пары, которых подгоняли билетеры. Не очень соображая, куда их запускают, они выскакивали на сцену. Это было замечательно. И весело.
Добавлю про бороны. В 1988 году в Западном Берлине, когда он был «Городом Европы» (это такая европейская культурная программа, через каждые два года города меняются), нам, троим художникам — Сереже Бархану, Георгию Месхишвили и мне — была предоставлена галерея и сказано: делайте, что хотите. Мы поделили «жилплощадь» на троих (это уж как у нас принято), и каждый придумал свое. Я сделал инсталляцию «Деревня». Привез (с помощью Союза художников), добытые в Подмосковье опять тем же верным способом, что и пятнадцать лет назад, бороны. Борон было пять. Соответственно — пять бутылок. И постарался передать весь драматизм советской деревни. Это был не повтор декораций спектакля Таганки, а вполне законченный, самостоятельный «объект».
Любимов О спектаклях
Made on
Tilda