И еще одно свидетельство очевидца, на этот раз А. А. Мгеброва — соратника Орленева, Евреинова и Мейерхольда (заранее прошу прощения за бесконечную цитату, но она того стоит): «Погас свет, и вот поднялся занавес. Началось представление. Полумистический свет слабо освещает затянутую сукном или коленкором сцену и высокий задник из черного картона, который, в сущности, один и составляет всю декорацию. Весь картон причудливо разрисован. Понять, что на нем написано, я не могу, да и не пытаюсь: какие-то трубы, перевернутые снизу вверх, дома, надписи — прямые и косые, яркие листья и краски. Что этот картон должен изображать? — я так же, как и другие, не понимаю, но, странное дело, он производит впечатление; в нем много крови, движения. Он хаотичен… он отталкивает и притягивает, он непонятен и все же близок. Там, кажется, есть какие-то кренделя, бутылки и все словно падает, и весь он точно крутится в своей пестроте. Он — движение, жизнь, не фокус ли жизни? Быть может, ребенок, который прогуливается по шумному современному городу, потом, когда заснет, именно во сне увидит такой картон, такие краски; увидит окна вверх ногами, пирожки или пирожные на крыше домов, и все вместе будет уплывать куда-то… и все как будто так легко можно снять и взять; а утром — снова свет, гул, шум и стук, рожки автомобилей, фрукты, пирожки, бутылки, солнечные лучи, извозчики, трамваи, солдаты, — все это будет пугать, оглушать, развлекать, восхищать и радовать маленький, слабый детский мозг, и часто, в смешении разных чувств, детское личико вдруг подернется, глазки раскроются в испуге и сколько, сколько раз, неведомо почему, заплачет крошка; и потом опять — маленькая кроватка, и тихая, тихая ночь с ее снами!.. Быть может, то, что я увидел тогда, на этом картоне, — самое реальное изображение города, какое когда-либо я видел. Да, этот картон произвел на меня впечатление. Я почувствовал движение в самом себе, я почувствовал движение города в вечности, всю жуть его, как часть хаоса. Но перейду к действию. Из-за кулис медленно дефилировали, одни за другими, действующие лица: картонные, живые куклы. Публика пробовала смеяться, но смех обрывался. Почему? Да потому, что это вовсе не было смешно, — это было жутко. Мало кто из сидящих в зале мог бы осознать и объяснить это. Если я пришел требовать зрелища, непременно забавного, непременно смешного, если я пришел издеваться над паяцем, и вдруг этот паяц серьезно заговорит обо мне, — смех застынет на устах. И когда с первого мгновения замолк смех, сразу почувствовалась настороженность зрительного зала, и настороженность неприятная. Ему еще хотелось смеяться — ведь для этого все пришли сюда. И зал ждал, зал жадно глядел на сцену. Вышел Маяковский. Он взошел на трибуну, без грима, в своем собственном костюме. Он был как бы над толпою, над городом; ведь он — сын города, и город воздвиг ему памятник. За что? Хотя бы за то, что он поэт. „Издевайтесь надо мною! — словно говорил Маяковский. — Я стою, как памятник, среди вас. Смейтесь, я — поэт. Я нищий и принц в одно и то же время. Я — рыцарь на час. Мое богатство и мое утешение — любовь. Моя радость в том, что я поэт. Я — стремление, вы подножие. Я иду на вас, против вас и с вами — но иду над вами. Я великолепен в это мгновение, ибо вы — жалки. Вы — стадо, я — вождь. Но я люблю вас. Я одинок, я голоден, я нищий… Почему? Только потому, что я — поэт, только потому, что я чувствую и страдаю. Вот мои грезы — возьмите их, если можете. Вот моя трагедия — вы не сумеете взять ее“… Всего этого, разумеется, не говорил Маяковский, но мне казалось, что он говорил так. Потом он сел на картон, изображающий полено. Потом стал говорить тысячелетний старик: все картонные куклы — это его сны, сны человеческой души, одинокой, забытой, затравленной в хаосе движений. Маяковский был в своей собственной желтой кофте; Маяковский ходил и курил, как ходят и курят все люди. А вокруг двигались куклы, и в их причудливых движениях, в их странных словах было много и непонятного и жуткого оттого, что и вся жизнь непонятна и в ней — много жути. И зал, вслушивавшийся в трагедию Маяковского, зал со своим смехом и дешевыми остротами был так же непонятен. И было непонятно и жутко, когда со сцены неслись слова, подобные тем, какие говорил Маяковский. Он же действительно говорил так: „Вы — крысы…“ И в ответ люди хохотали, их хохот напоминал тогда боязливое царапанье крыс в открытые двери. „Не уходите, Маяковский“, — кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала — в большой холщовый мешок; он собирал их с тем, чтобы уйти в вечность, в бесконечно широкие пространства и к морю…»
Собственно, на этом бы и хотелось закончить: из футуристической пены родился театр Маяковского…